Чуть больше века назад известный театральный критик и драматург Юрий Беляев писал: «В Москве — три чуда: Царь-колокол, Царь-пушка и Царь-бас». Под «Царь-басом» автор подразумевал, конечно, Шаляпина.

«Ты в русском искусстве музыки — первый. Как в искусстве слова — Толстой», — писал Максим Горький. И добавлял: «В русском искусстве Шаляпин — эпоха, как Пушкин».

Подготавливая материал к этой статье, обнаружил в сети любопытную цитату, которую приписывают Шаляпину — «Даром только птички поют». Стало интересно, начал читать мемуары, в надежде найти первоисточник. Не нашел. Однако, если фраза была в действительности сказана Шаляпиным, то её истинное значение отнюдь не в прижимистости и жадности певца, о которых так красноречиво пишут в прессе.

Якобы, по воспоминаниям современников, это было любимое выражение-присказка Федора Ивановича, которое он использовал в своих деловых переговорах с оперными импресарио, театральной дирекцией… Ну, то есть, с теми кто всячески намеревался снизить гонорар артиста, или же просто уклониться от выплат… Читая мемуары певца, понимаешь — торговаться с гением, как минимум, невежливо… Но фраза мне понравилась, — звучная, украсит любой заголовок.)

***

«От любви до ненависти…»

29 июня 1922 года один из самых узнаваемых оперных голосов и первый народный артист Республики — Федор Шаляпин уехал на гастроли за границу и так и не вернулся. А через пять лет — 22 августа 1927 года, Федор Иванович, отказавшийся вернуться из-за границы в СССР, был лишен звания народного артиста республики и предан на родине анафеме. От любви до ненависти… — формула распространенная, применимая ко всем, даже к тем, кто «ростом с Пушкина» в своем ремесле…

Крестьянский сын, не имеющий весомого музыкального образования, безудержный пахарь и трудоголик. Ему рукоплескала «Ла Скала», «Метрополитен опера». В Европе им восторгались, носили на руках, а на Родине любили и ненавидели, восхищались и завидовали, плели интриги и пытались подчинить, «использовать в своих интересах».

Порой ему казалось, что для своих он был больше чужим. Россия отдалялась от Шаляпина, а он от нее. Пресса ему приписывала беспринципность в поведении, самозабвенную страсть к деньгам и к высоким гонорарам, барские замашки, фантастическую прижимистость, расточительность, алкоголизм, нетрадиционную ориентацию… С тех пор мало что изменилось. Сегодня опорочить человека также легко, как и во времена первого народного артиста Шаляпина…

Кем же в действительности был Федор Шаляпин и можно ли всерьез относиться к тому, что пишет пресса, решать каждому в отдельности. Но я настойчиво рекомендую начать с того, что думает о прессе сам Ф. Шаляпин.

В 1912 году в известном юмористическом журнале «Синий журнал» вышла статья-откровение: «Пресса и я». Мнение великого русского певца, немало пострадавшего от некомпетентных журналистов, достаточно интересно для современного читателя и особенно для «акул пера», которые часто выступают со своими суждениями о музыке и музыкантах. Предоставим слово автору:

Пресса и я

«Вы просите меня сказать мое мнение о прессе… Извольте. Одного гимназиста учитель спросил на экзамене:

— Что вы можете сказать о Юлии Цезаре? И гимназист ответил: — Ничего, кроме хорошего, г. учитель!..

Однако я сам чувствую, что этот сакраментальный ответ не исчерпывает вопроса и, как ни вертись, нужно сказать еще что-то.

Пресса, пресса!!!

fedor-shalyapin-tsar
Федор Шаляпин

Иногда это мощная, великолепная сила, потрясающая умы сотен тысяч человек, свергающая тиранов и меняющая границы государств и судьбы народов. Эта сила в неделю делает человека всемирной знаменитостью и в три дня сбрасывает его с пьедестала.

Но иногда пресса мне представляется милой купчихой, которая каждое утро за чаем занимается разгадыванием и толкованием снов, — и сидит эта милая купчиха, разгадывает сонные мечтания, и кажется ей, что все это важно, нужно и замечательно.

Расскажу для иллюстрации характерный факт, ничего не прибавляя и не убавляя.

Какая-то провинциальная газета преподнесла однажды утром такое «сонное мечтание»:

— «Шаляпин собирается писать свои мемуары».

Я в то время пел за границей, а если бы даже и был в России, то, конечно, не взялся бы за перо писать опровержения. Мемуары и мемуары… Собираюсь и собираюсь. Пусть так и будет. Им лучше знать. А, пожалуй, даже в душе и поблагодарил бы газету за эту данную мне идею.

Другая газета, делая обычные вырезки, наткнулась на эту «сенсацию» и перепечатала ее, прибавив для округления:

— «Мемуары пишутся на итальянском языке».

Третья газета весьма резонно рассудила, что раз мемуары на итальянском языке — их итальянцы и должны издавать. Приписала: «Мемуары издаются известной издательской фирмой Рикорди».

Четвертая газета сообразила:

— «Издаются, издаются»… Раз издаются, значит, проданы. А за сколько? Такие мемуары должны цениться не менее ста тысяч лир! Приписала: «Мемуары проданы за 100 тысяч лир».

Пятая газета — было очень веселое издание сангвинического темперамента. — Обыкновенная, сухая, ничего не говорящая, никого не интересующая заметка! Надо к ней что-нибудь этакое… иллюстрировать ее. И прибавила, дав волю своему темпераменту:

«Нам сообщают из достоверного источника, что рукопись Шаляпина украдена у автора неизвестными злоумышленниками. Горе несчастного автора — лучшего исполнителя Олоферна и Бориса Годунова не подлежит описанию».

И вот эта последняя заметка попала в руки большой, солидной газеты. Повертела ее в руках большая, солидная, серьезная газета, пожала плечами и написала:

— «До чего доходит саморекламирование наших знаменитостей… Газеты сообщают о том, что «мемуары Федора Шаляпина украдены у автора какими-то разбойниками». Почему бы Шаляпину заодно уж не сообщить, что при похищении произошла кровавая битва, в которой убито десять человек с обеих сторон. Стыдно такому хорошему артисту пускаться на такие грубые «американские» штучки! Неужели лавры Собинова*, объевшегося омарами, не дают ему спать?»

*Леонид Витальевич Собинов — русский оперный певец, народный артист Республики.

Меня же и выругали. И не только меня, но за компанию и Собинова, виновного в том, что он десять лет тому назад поел несвежих омаров и заболел (об этом в то время сообщили газеты же).

Было бы хорошо, если б этим дело и кончилось. Ну, выругали и выругали. Мало ли кого ругают. Однако кончилось вот чем.

Одна московская газета стала печатать статьи «Моя жизнь» за подписью (!) «Федор Шаляпин». Печатали один день» два дня, три дня… Идея, очевидно, оказалась жизнеспособной. Но когда я запротестовал, не желая, чтобы читатель вводился в заблуждение, газета пообещала сделать мне с одним лицом (?) очную ставку (?!), утверждая, что мемуары я действительно писал и пишу, что перед очной ставкой «бледнеют самые закоренелые сахалинские преступники» и что ей очень интересно будет узнать, побледнею ли я (?)…

Что я скажу о прессе?

Есть пресса вдумчивая, деликатная, осторожно подходящая к личной жизни артиста, а есть и такая пресса, которая подойдет к тебе, осмотрит с головы до ног и, призадумавшись, скажет: — Гм!.. Поешь? Тысячные гонорары получаешь? Вот тебе раза хорошенько, так не запоешь…

Не знаю — может быть, это болезненное извращение вкуса, — но меня почему-то больше тянет к первой прессе. И к этой серьезной прессе я обращаюсь с серьезной просьбой:

— Не браните меня за то, что разбойники украли у меня рукопись мемуаров; разберитесь раньше, чем осуждать меня за перебранку с директором того или другого театра; и не объявляйте поспешно мне бойкота за то, что я украл у своего лучшего друга велосипед, проплясал на бойкой городской улице камаринского, а потом поджег дом бедной вдовы и т .д. Многое в этом может быть и преувеличено.

В заключение скажу вот что: все, кто когда-либо слушал меня, кому я доставлял какое-либо удовольствие своим пением, и, наконец, все, кто писал обо мне и читал обо мне, — поймите мое курьезное, странное, юмористическое положение в таком хотя бы простом бытовом случае.

Я зашел поужинать в ресторан. Уселся. Сижу, меня узнали.

Пошатываясь, ко мне подходит «Он», опирается на стол…

— Гссс.ин Ш…ляпин? Да? Федор Иванович? Очень рад. Люблю тебя, шельму, преклоняюсь. Преклоняюсь. Поцелуй меня! А? Ну, поц…луй. Слышишь? Почему не хочешь? Зазнался, да? Потому что ты Федор Шаляпин, а я только Никифор Шупаков?! Тебе я говорю или нет?..

И вот он со зловещим видом тянется влажными руками ко мне, стараясь половчее зажать мою голову и запечатлеть на моих губах поцелуй.

Теперь, если, выведенный из терпения, оттолкну его, — знаете, что обо мне скажут?

— «Один из поклонников известного баса и еще более известного грубого драчуна Ф. Шаляпина подошел к последнему с целью выказать свое восхищение перед его талантом. И что же?. В ответ на это искреннее душевное движение Шаляпин поколотил его. Поколотил человека, который хотел приласкаться… Вот они — жрецы русской сцены!»

«Синий журнал»; 1912, No 50. Печатается по тексту журнала.

kinopoisk-ru-feodor-chaliapin-sr-1321374
Фото: kinopoisk.ru

***

Статья была бы неполной, если ограничиваться исключительно этой заметкой. Для еще большего понимания внутреннего мира величайшего русского певца, приведу несколько интересных выдержек из мемуаров Шаляпина («Страницы моей жизни»), которые все же были написаны, но гораздо позднее тех, о которых так красноречиво врала пресса.

«Вот она, победная сила искусства!»

«…Оркестр играл великолепно, божественно, он являлся как бы куском воска в руках талантливого дирижера, и дирижер вдохновенно лепил из него все, что хотел в любой момент. Изумляло меня внимание музыкантов к движениям магической палочки дирижера.

Хор тоже прекрасно пел, но от итальянцев нельзя требовать того, что дают русские хористы, большинство которых с детства воспитываются на церковной музыке. Почти все итальянские хористы вне сцены — рабочие люди: портные, драпировщики, перчаточники, иногда — мелкие торговцы. Все они любят пение, у всех голоса поставлены самой природой и тонко развит слух, многие из них сами мечтали о карьере артистов. Но голоса у них, я бы сказал, какие-то блестящие, — когда нужно петь во всю силу голоса, это у них выходит замечательно, с подъемом. Но трудно добиться минорного, тихого и нежного пения…

Не могу описать всего, что было пережито мною в день спектакля, — меня как будто на раскаленных угольях жарили. А вдруг не понравится опера? Я уже знал, как будут вести себя в этом случае пламенные итальянцы. Конечно, было бы плохо, если б провалился я, но в этом спектакле моя личность была неразрывно связана с дебютом русской музыки, русской оперы, и я дрожал от страха. Но вот раздались первые аккорды оркестра, — ни жив, ни мертв слушал я, стоя за кулисами. Пели хорошо, играли отлично, это я чувствовал, но все-таки весь театр качался предо мною, как пароход в море в дурную погоду.

Первая картина кончилась — раздались дружные аплодисменты. Я несколько успокоился. Дальше успех оперы все возрастал; итальянцы, впервые видя оперу-драму, были изумлены и взволнованы, спектакль был выслушан с затаенным дыханием, все в нем было тонко понято, отмечено и принято как-то особенно сердечно.

Бешено обрадованный, я плакал, обнимал артистов, целовал их, все кричали, восторженные, как дети, хористы, музыканты и плотники, все участвовали в этом празднике.

«Вот что объединяет людей, — думал я, — вот она, победная сила искусства!»

Милый портье Джиованино вел себя так, как будто он сам написал «Бориса Годунова». Я сыграл оперу восемь раз и уехал в Монте-Карло, откуда еще дважды приезжал в Милан по настойчивому желанию публики, влюбившейся в оперу Мусоргского.

Чем проще играешь, тем легче это кажется со стороны, и частенько эта «кажимость» создавала курьезные недоразумения, забавные вопросы. Артисты-итальянцы неоднократно говорили мне:

— Черт вас знает, как просто и ловко держитесь Вы на сцене! А между тем у вас нет заранее подготовленных жестов и поз, каждый раз Вы ведете сцену иначе, по-новому…

Насколько умел, я объяснял им, в чем дело, но это не могло устранить курьезных недоразумений.

Внимательнее других следил за тем, как я играю, Чирино, обладатель прекрасного голоса, певший Пимена. «Борис Годунов» страшно нравился ему, он находил, что я играю эту роль хорошо.

— Но, — говорил он, — жаль, что у Шаляпина голос хуже моего! Я, например, могу взять не только верхнее соль, но и ля-бемоль. Если б я играл Бориса, пожалуй, у меня эта роль вышла бы лучше. В сущности — игра не так уж сложна, а пел бы я красивее.

Чирино не скрывал своих сомнений и от меня. Очень деликатно он всегда просил позволения смотреть, как я гримируюсь, — грим казался ему самым трудным делом. Я гримировался при нем и рассказывал ему, как это делается.

— Да, — говорил он, — это вовсе не сложно, но в Италии не найдешь таких красок, и нет хороших париков, бород, усов! Сыграв последний спектакль, я позвал Чирино и сказал:

— Милый друг, вот тебе парик, борода и усы для Бориса, вот тебе мои краски! Я с удовольствием подарил бы тебе и голову мою, но она необходима мне!

Он был очень тронут, очень благодарил меня. Через год я снова был в Милане и однажды, идя по Корсо Виктора Эммануила, вдруг увидал, что через улицу, останавливая лошадей, натыкаясь на экипажи, летит Чирино.

— Бон жиорно, амико Шаляпин! — вскричал он и горячо расцеловался со мною, к удивлению публики.

— Почему такая экзальтация? — спросил я, когда он несколько успокоился.

— Почему? — кричал он. — А потому, что я понял, какой ты артист! Я играл Бориса и провалился! Сам знаю, что играл ужасно! Все, что казалось мне таким легким у тебя, представляет непобедимые трудности. Грим, парики, ах, все это чепуха. Я рад сказать и должен сказать, что ты — артист!

— Тише! — уговаривал я его, — на нас смотрят.

Но он кричал:

— К черту всех! Я должен сознаться, что не умел ценить тебя! Я люблю искусство, и вот я тебе целую руку!

Это было слишком, но итальянцы не знают меры своим восторгам. И, сказать правду, я был тронут этой похвалой товарища.

Вообще итальянцы относились ко мне удивительно симпатично и дружески. Помню другой случай: репетируя в Милане же «Фауста» Гуно, я заметил, что прекрасная певица, игравшая Маргариту, совершенно не умеет держаться на сцене, — она играла отвратительно. Выбрав удобный момент, я подошел к ней и в мягкой форме сказал об этом.

— Да, — печально согласилась она, — я чувствую, что не умею играть. Так жаль, что я мало знакома с Вами, я попросила бы Вас показать мне роль!

Я обрадовался и, оставшись с нею после репетиции, спел ее партию, показал ей несколько сцен, и она превосходно восприняла мои советы. На спектакле публика принимала ее очень ласково, а пресса на другой день единодушно отметила, что артистка провела свою роль ново, оригинально, что она сделала большие успехи. Она привезла мне наутро кучу цветов и благодарностей, но я сказал ей, что уже с избытком вознагражден за мою маленькую помощь ее прекрасной игрой.

И вообще, не хвастая, скажу, что всюду за границей артисты не брезговали советоваться со мной о своих ролях, а иногда и учились у меня немножко, чему я всегда искренне радовался. В России отношение несколько иное, к сожалению. Ставили в императорском театре «Бориса Годунова», я сразу же увидел, что артисты относятся к своим ролям очень хладнокровно и «спустя рукава». Шуйского пел довольно известный тенор, молодой человек с хорошим голосом . Пел он прекрасно, но вне тона роли, и пел, собственно, не Шуйского, а так — вообще пел.

Я осмелился заметить ему, что это пение не отвечает духовному облику хитрого князя Шуйского.

— Я не знаю, не думал об этом, — сознался тенор. Тогда я предложил ему посмотреть и послушать, как я понимаю князя Василия, и спел его партию. Он прослушал меня внимательно, сказал спасибо и повторил все фразы значительно лучше. Эту сцену видели другие артисты, и вот что получилось: они тотчас собрались в фойе и там начали протестовать, находя, что Шаляпин — не режиссер, а такой же артист, как и все, и что у него нет права показывать и учить. Сошлись на необходимости заявить об этом лично мне, чтоб отучить меня от захвата прав режиссера, но почему-то не выразили.

Такого рода отношение било меня по рукам. Когда я высказывал дирекции мое отрицательное отношение к постановкам опер, дирекция говорила:

— Попробуйте, поставьте сами!

— Дайте мне абсолютную власть на сцене!

Директор прекращал беседу, зная, что если б у меня была эта власть, я не позволил бы поднять занавеса до поры, пока не был бы совершенно уверен, что художественное исполнение спектакля доведено до законной высоты.

Решили поставить «Хованщину». На репетиции я увидал, что эту оперу распевают, как «Риголетто» или «Мадам Баттерфляй», — то есть как оперу, драматизм которой вовсе не важен, либретто не имеет значения, и которую можно спеть без слов — всю на а или на о, на у.., но это не имеет никакого отношения к тексту оперы и музыке Мусоргского. Не сдержав моего огорчения, я сказал товарищам, что, распевая оперу в таком духе, мы ее обязательно провалим, а публику погрузим в сон и скуку.

Затем я стал петь все партии так, как понимал их. На этот раз мне поверили и выслушали меня с дружеским вниманием, даже хор согласился, что я прав. Это страшно ободрило меня, я разгорелся и провел репетицию с огромным напряжением… Все шло хорошо, на генеральной репетиции опера не только понравилась публике, но даже имела огромный успех. Это уж окончательно привело меня в блаженное состояние, помню — я говорил хористам какую-то речь, плакал от радости и, наконец, предложил отправиться в Казанский собор спеть панихиду по Мусоргскому.

Отправились охотно, прекрасно спели, потом я отвез венки Мусоргскому и Стасову.

Когда «Хованщина» прошла с выдающимся успехом в Петербурге, захотелось поставить ее в Москве, но, приехав в Москву, я тотчас узнал, что артисты волнуются, ожидая от меня каких-то невероятных требований. Пригласив к себе дирижера, я предложил ему просмотреть оперу совместно со мною, он любезно согласился на это. Мне казалось, что в интересах большего драматизма, большей выпуклости некоторые такты следует изменить, здесь — задержать, там ускорить.

Дирижер, указывая на пометки автора аллегро, модерато, — протестовал против моих указаний, не желая нарушать требования автора, но, в конце концов, согласился со мною.

Замечу, что вообще я строго придерживаюсь авторских указаний, только в этом случае решился незначительно отступить от них.

Однако на оркестровой репетиции я увидал, что дирижер помахивает палочкой с великолепным равнодушием, и музыка рассвета приобрела какой-то тусклый, грубый характер.

Вышел на сцену хор и начал петь врозь, небрежно, неодушевленно. Я сказал хору:

— Господа! Не пойте вразброд, будьте внимательнее, следите за оркестром!

Тогда дирижер заметил, что если хор поет врозь с оркестром, так это потому, что он больше «играет», чем поет. Слово «играет» было подчеркнуто, и я понял, что мое желание сделать массовые сцены более живыми не нравится дирижеру. Тогда я заявил ему, что хор не идет за оркестром вовсе не потому, что он играет, а потому, что дирижер не обращает на хористов должного внимания.

— Ах, так Вам не нравится, как я дирижирую? — воскликнул почтенный маэстро и, положив палочку на пюпитр, ушел, оставив оркестр без головы.

Некоторые из артистов проводили его аплодисментами, а по моему адресу раздались свистки. Репетиция остановилась.

darom-tolko-ptichki-poyut
Федор Шаляпин

Конечно, и я так же, как дирижер, мог уйти домой, но тогда спектакль провалился бы. Оперу я знал, сесть самому за пюпитр и продолжать репетицию? А вдруг музыканты, из сочувствия дирижеру, начнут играть фальшиво или вовсе не станут играть? «Очередной скандал Шаляпина» разрастется, но пользы делу от этого не будет.

Я решил телефонировать в Петербург, чтоб оттуда прислали другого дирижера, одного молодого и весьма талантливого человека. На другой день утром он был в Москве, и в 12 часов мы начали генеральную репетицию, а вечером должен был состояться спектакль. Репетиция прошла хорошо, все относились к делу внимательно, пели ритмично, и вообще все шло как-то необычно гладко. Газеты были наполнены заметками о деспотизме, грубости и неблаговоспитанности моей, это не очень уместное предисловие к спектаклю, требовавшему огромного напряжения сил, и это, конечно, настроило публику весьма враждебно ко мне.

Когда я вышел на сцену, публика сердито молчала. Нужно было победить это настроение, что, кстати сказать, вовсе не входит в цели искусства, как я его понимаю. Однако, когда я, под удары великолепного колокола, спел заключительную фразу:

— «Отче, сердце открыто тебе», — публика, очевидно, забыв мой «очередной скандал», наградила меня пламенными рукоплесканиями.

Я убежал в уборную и разревелся там. Частенько мне приходилось реветь и волком выть, но это я делал один на один, сам с собою, публика же знает по газетам только о том, как я дебоширю.

Ну что же делать? Я не оправдываю себя — знаю, что это бесполезно. Но невыносимо тяжело бывает мне порою, господа! Уж очень несоизмеримо противоречие между тем, чего хочется, и тем, что есть. И поверьте, что, когда чувствуешь себя царем, дьяволом или мельником, — вовсе не легко и не приятно в те же самые минуты чувствовать вокруг себя злейшую обывательщину, небрежнейшее и казенное отношение к твоим святыням.

Пение — это не безделица для меня и не забава, это священное дело моей жизни. А публика рассматривает артиста, как тот, извините за сравнение, извозчик, с которым я однажды ехал по какой-то бесконечной московской улице.

— А ты чем, барин, занимаешься? — спросил меня извозчик.

— Да вот, брат, пою!

— Я не про то, — сказал он. — Я спрашиваю, чего работаешь? А ты — пою! Петь — мы все поем! И я тоже пою, выпьешь иной раз и поешь. А либо станет скушно и тоже запоешь. Я спрашиваю — чего ты делаешь?

Я сказал ему, что торгую дровами, капустой, а также имею гробовую лавку со всяким материалом для похорон. Этот мудрый и серьезный извозчик выразил, на мой взгляд, мнение огромной части публики, для которой искусство тоже — не дело, а так себе, забава, очень помогающая разогнать скуку, заполнить свободное время.»

***

shalyapin
Федор Шаляпин

Шаляпин в Америке

«Спектакли в Милане и Монте-Карло сделали меня довольно известным артистом, и поэтому я получил предложение петь в Нью-Йорке.

Я давно уже интересовался Новым светом и страной, где какие-то сказочно энергичные люди делают миллиарды скорее и проще, чем у нас на Руси лапти плетут, и где бесстрашно строят вавилонские башни в 60 этажей высотою. Заключив в Париже контракт, который обязывал меня петь «Мефистофеля», «Фауста», «Севильского цирюльника» и «Дон Жуана», я сел на пароход и через шесть суток очутился на рейде Нью-Йорка.

Думы о выступлении в суровой стране «бизнесменов», о которой я много слышал необычного, фантастического, так волновали меня, что я даже не помню впечатлений переезда через океан.

Прежде всего мое внимание приковала к себе статуя Свободы, благородный и символический подарок Франции, из которого Америка сделала фонарь. Я вслух восхищался грандиозностью монумента, его простотой и величием, но француз, который всю дорогу подтрунивал над моими представлениями об Америке, сказал мне:

— Да, статуя хороша и значение ее великолепно! Но обратите внимание, как печально ее лицо! И почему она, стоя спиной к этой стране, так пристально смотрит на тот берег, во Францию?

Но скептицизм француза надоел мне еще дорогой, и я не придал значения его словам. Однако почти тотчас же я познакомился с тем, как принимает Америка эмигрантов из Европы, — видел, как грубо раздевают людей, осматривают их карманы, справляются у женщин, где их мужья, у девушек — девушки ли они, спрашивают, много ли они привезли с собой денег? И только после этого одним позволяют сойти на берег, а некоторых отправляют обратно, в Европу. Этот отбор совершается как раз у подножия величавой статуи Свободы.

Уже на пристани меня встретили какие-то «бизнесмены» — деловые и деловитые люди, театральные агенты, репортеры, — все люди крепкой кости и очень бритые, люди, так сказать, «без лишнего». Они стали расспрашивать меня, удобно ли я путешествовал, где родился, женат или холост, хорошо ли живу с женой, не сидел ли в тюрьме за политические преступления, что думаю о настоящем России, о будущем ее, а также и об Америке?

Я был очень удивлен и даже несколько тронут их интересом ко мне, добросовестно рассказал им о своем рождении, женитьбе, вкусах, сообщил, что в тюрьме еще не сидел, и привел пословицу, которая рекомендует русскому человеку не отказываться ни от сумы, ни от тюрьмы.

— Ол райт! — сказали они и сделали «бизнес»: на другой день мне сообщили, что в газетах напечатали про меня невероятное: я — атеист, один на один хожу на медведя, презираю политику, не терплю нищих и надеюсь, что по возвращении в Россию меня посадят в тюрьму.

Далее оказалось, что любезная предупредительность этих милых людей стоит некоторых денег, каждый из них представил мне небольшой счетец расходов на хлопоты по моему приему:

«Что город, то норов», — подумал я, но не оплатил счетов. Десять рук в один карман — это много!

Остановился я в какой-то великолепной гостинице, роскошной, как магазин дорогой мебели. За обедом кормили крабами, лангустами в каких-то раковинах, пища была какая-то протертая, как будто ее уже предупредительно жевали заранее, чтобы не утруждать меня. Наглотавшись оной пищи, я пошел смотреть на город.

Город производил удивительное впечатление: все живое в нем стремительно двигалось по всем направлениям, словно разбегаясь в ожидании катастрофы. Ехали по земле, под землей, по воздуху, поднимались в лифтах на 52-й этаж, и все это с невероятной быстротой, оглушающим грохотом, визгом, звоном и рычанием автомобильных рожков. Над головой едут поезда электрической железной дороги — невольно натягиваешь шляпу плотнее, как бы не выкинули чего-нибудь на голову тебе.

Невольно вспоминалась Италия, где под каждое окно можно прийти с гитарой и спеть серенаду любимой женщине. Попробуйте спеть серенаду здесь, когда любимая женщина живет на 49-м этаже. Вокруг стоит такой адский шум, как будто кроме существующего и видимого города сразу строят еще такой же грандиозный, но невидимый. В этой кипящей каше человеческой я сразу почувствовал себя угрожающе одиноким, ничтожным и ненужным.

Люди бежали, скакали, ехали, вырывая газеты из рук разносчиков, читали их на ходу и бросали под ноги себе; толкали друг друга, не извиняясь за недостатком времени, курили трубки, сигары и дымились, точно сгорая.

Солнце светило сквозь дым и пыль, лицо у него было обиженное и безнадежное, точно оно думало:

«Лишнее я здесь!» На улицах — ни одного воробья, хотя это самая храбрая птица на свете.

shalyapin_in_nnovgorod
Федор Шаляпин

Шесть дней, в ожидании репетиции, ходил я по городу, заглядывая всюду, куда пускали. Был в музеях, где очень много прекрасных вещей, но все вывезены из Европы. Наконец я в театре «Метрополитен». Наружный его вид напоминает солидные торговые ряды, а внутри он отделан малиновым бархатом. По коридорам ходят бритогубые, желтолицые люди, очень деловитые и насквозь равнодушные к театру.

Начали репетировать «Мефистофеля». Я увидал, что роли распределены и опера ставится по обычному шаблону, все было непродуманно, карикатурно и страшно мешало мне. Я доказывал, сердился, но никто не понимал меня или не хотел понять.

— Здесь тонкостей не требуют, было бы громко, — сказал мне один из артистов.

Единственным человеком, который поддержал меня и мои требования, был импресарио. Его разбил паралич, и на репетицию он был принесен в креслах. Увидав, как я мучаюсь, он зычно крикнул режиссерам:

— Прошу слушать и исполнять то, чего желает Шаляпин!

После этого режиссеры пошли на некоторые уступки, но это не улучшило спектакля.

Нервно издерганный, я почувствовал себя больным и накануне спектакля послал дирекции записку, извещая, что не смогу играть, не в силах.

В виде ответа на мою записку ко мне явилась длинная и костлявая дама или барышня в очках, с нахмуренными бровями и сурово опущенными углами рта. Показывая на меня пальцем, она спросила о чем-то по-английски, — я понял, что она желает знать, я ли Шаляпин?

— Да, это я!

Я был в халате, за что извинился перед нею на хорошем русском языке. Тогда она красноречивыми жестами предложила мне лечь в постель. Я испугался, позвал слугу, говорившего по-французски, и он объяснил мне, что эта дама — доктор, ее прислала дирекция, чтобы вылечить меня к завтрашнему спектаклю. Я попросил сообщить доктрисе, что преисполнен уважения к ней, но не нуждаюсь в ее хлопотах, но дама все-таки настояла, чтоб я лег в постель. Лег я и с ужасом увидал, что почтенная докторша вынимает из своей сумки аппараты для промывания кишечника.

— Не надо! — взвыл я. — Я болен не в этом смысле, понимаете?

Нет, она не понимала! Тогда я взмолился:

— Буду петь, только уйдите от меня!

Ушла. Эта курьезная сцена, насмешив меня, несколько успокоила, и я спел спектакль довольно хорошо, хотя чувствовал себя измученным.

Но оказалось, что американская пресса предупредила общество, что я — обладатель феноменального стенобитного баса. Кому же неизвестно, какой силы басы водятся в России? Теноров там вовсе нет, а вот русский бас — это явление исключительное: нередко такие басы тремя нотами опрокидывают колокольни.

В театре, видимо, ожидали, что я выйду на сцену, гаркну и вышибу из кресел первые шесть рядов публики.

Но так как я не изувечил американских ценителей пения, то на другой день в газетах писали приблизительно так:

— Какой же это русский бас? Голос у него баритонального тембра и очень мягкий…

Но в общем пресса отнеслась ко мне снисходительно, хотя все-таки заявила, что «Шаляпин артист не для Америки». О характере моей игры, о моем понимании ролей ничего не говорили, говорили только о голосе…»

shalyapin-bas
Федор Шаляпин

Поставили «Севильского цирюльника». Мне показалось, что в этой опере я имел значительный успех. Но каково было мое изумление, когда дня через два после спектакля я получил анонимное письмо с вырезками из газет, — в них меня ругательски ругали и все на одну тему, которая приблизительно так формулировалась:

«Тяжело и стыдно смотреть, как этот сибирский варвар, изображая священника, профанирует религию».

…В Нью-Йорке жилось ужасно скучно, и я сладко мечтал о дне, когда уеду в Европу…

…Деньги мне платили хорошие — по 8000 франков за спектакль. Кто-то посоветовал мне не держать денег при себе, а положить их в банк; я так и сделал, поместив их в отделение банка, которое находилось в одном доме с театром. Но каково же было мое огорчение, когда за несколько дней до моего отъезда мне сообщили, что банк лопнул! Плакали мои денежки!

Накануне отъезда ко мне явились журналисты и стали спрашивать, какое впечатление вызвал у меня Нью-Йорк? Я показал им газетные вырезки, в которых меня ругали за «профанацию религии», и откровенно заявил, что они не очень тонко понимают искусство. Напомнив, что комедия «Севильский цирюльник» написана французом, опера — итальянцем, а я — русский, играю в ней испанского попа,

я выразил уверенность, что они и не будут понимать искусство до поры, пока сами не создадут американских бомарше и россини.

Кажется, это им не понравилось. Впоследствии один знакомый еврей писал мне, что после моего отъезда нью-йоркские газеты много писали о моей неблагодарности, неблаговоспитанности и прочих грехах. Потом я несколько раз получал приглашения в Нью-Йорк, но всегда отклонял их и только в 1914 году подписал контракт на поездку по городам Соединенных Штатов с русской труппой. Но началась война, и контракт был расторгнут.

***

Встреча с королем Англии и скандал в Лондоне

…Дягилев собрал труппу для Лондона. Нашими спектаклями заинтересовался король, он приехал слушать «Бориса Годунова» и так же горячо, как вся публика, аплодировал нам. После сцены с видением ко мне в уборную прибежал взволнованный Бичем* и сообщил, что король хочет видеть меня.

*Томас Бичем — британский дирижёр, оперный и балетный импресарио.

Идти в ложу короля мне пришлось через зал сквозь публику, так и пошел в костюме и гриме. Публика поднялась, разглядывая царя Бориса, только что сходившего с ума. Когда я вошел в ложу, король молча поднялся, и наступило несколько секунд тишины, очень смутившей меня. Затем мне почему-то показалось, что король застенчив, и я решился, хотя этого не полагается по этикету, сам заговорить с ним. Я сказал, что невыразимо счастлив играть в присутствии короля такого великолепного народа, как английский. Он ласково изъявил мне удовольствие, вызванное у него прекрасной оперой, и выразил удивление по поводу простоты, с которой я веду роль. Добродушно улыбаясь, он выразил надежду, что видит русскую оперу в Лондоне не в последний раз… Король уехал весьма довольный спектаклем и просил передать его благодарность всем участникам.

А раньше этого торжественно разыгрался отвратительный скандал с моим участием в нем.

В этот сезон почему-то вся труппа была настроена нервно. Еще по дороге в Париж между хором и Дягилевым разыгрались какие-то недоразумения — кажется, хористы находили, что им мало той платы, которая была обусловлена контрактами. В Лондоне это настроение повысилось, отношения хора с антрепризой все более портились, и вот однажды, во время представления «Бориса Годунова», я слышу, что оркестр играет «Славу» перед выходом царя Бориса, а хор молчит, не поет. Я выглянул на сцену: статисты были на местах, но хор полностью отсутствовал. Не могу сказать, что я почувствовал при этом неожиданном зрелище! Но было ясно, что спектакль проваливают.

Мы — в чужой стране, публика относится к нам сердечно и серьезно, мы делаем большое культурное дело — представляем Англии русское искусство…

Как же мне быть? Необходимо идти на сцену, — оркестр продолжает играть. Я вышел один, спел мои фразы, перешел на другую сторону и спрашиваю какого-то товарища:

— В чем дело? Где хор?

— Черт знает! Происходит какое-то свинство. Хор вымещает Дягилеву, а что, в чем дело — не знаю!

Я взбесился, — по-моему, нельзя же было в таких условиях вытаскивать на сцену, пред лицом чужих людей, какие-то дрязги личного свойства. Выругав хор и всех, кто торчал на сцене, я ушел в уборную, но тотчас вслед за мною туда явился один из артистов и заявил, что хор считает главным заговорщиком и причиной его неудовольствия именно меня, а не только Дягилева, и что один из хористов только что ругал Шаляпина негодяем и так далее. Еще более возмущенный, не отдавая себе отчета в происходящем, не вникая в причины скандала и зная только одно — спектакль проваливается! — я бросился за кулисы, нашел ругателя и спросил его: на каком основании он ругает меня! Сложив на груди руки, он совершенно спокойно заявил:

— И буду ругать!

Я его ударил. Тогда весь хор бросился на меня с разным дрекольем, которым он был вооружен по пьесе. «Грянул бой»… Если бы не дамы-артистки, находившиеся за кулисами, меня, вероятно, изувечили бы. Отступая от толпы нападавших, я прислонился к каким-то ящикам, они поколебались, отскочив в сторону, я увидал сзади себя люк глубиною в несколько сажен, — если бы меня сбросили туда, я был бы разбит. На меня лезли обалдевшие люди, кто-то орал истерически:

— Убейте его, убейте, ради бога!

Кое-как я добрался до уборной под защитой рабочих англичан. Шеф рабочих через переводчика заявил мне, чтоб я не беспокоился и продолжал спектакль, так как рабочие уполномочили его сказать мне, что они изобьют хор, если он решится помешать мне.

Ну, что ж? Буду продолжать. Я не настолько избалован жизнью, чтоб теряться в таких обстоятельствах. Все это бывало: били меня, и я бил. Очевидно, на Руси не проживешь без драки.

Обидно было, что английские рабочие оказались культурнее русских хористов, да, может быть, культурнее и меня самого. Спектакль кончился благополучно, хор добился своего. Публика, очевидно, ничего не заметила, — скандал разыгрался во время антракта, при закрытом занавесе.

После спектакля мне сказали, что человек, которого я ударил, лежал несколько минут без памяти. Я поехал к нему и застал у него на квартире еще несколько человек хористов. Высказав ему свое искреннее сожаление о происшедшем, я просил простить меня; он тоже искренно раскаялся в своей запальчивости…

Английская публика все-таки узнала об этом скандале, но пресса не уделила ему ни одной строки, насколько я знаю. Англичане нашли, что это «наше частное дело» и не следует обсуждать его публично. Но на родину были посланы телеграммы, излагавшие «очередной скандал Шаляпина». В русских газетах я прочитал множество статей, полных морали и упреков по моему адресу. Писали о том, что вот де Россия послала в Европу своего представителя, а он — вон что делает, дерется!

О, черт вас возьми, господа моралисты! Пожили бы вы в моей шкуре, поносили бы вы ее хоть год! Та среда, в которой вы живете, мало имеет общего с той, в которой я живу…»

shaliapin_3
Федор Шаляпин

***

Добавить нечего… Кем же в действительности был Федор Иванович Шаляпин, вывод пусть каждый сделает сам…

Статья подготовлена на основе мемуаров Ф. Шаляпина: «Страницы из моей жизни»

Рекомендуем также:

 

Нашли ошибку? Выделите ее и нажмите левый Ctrl+Enter.

ОСТАВЬТЕ КОММЕНТАРИЙ